Палатка с видом на сугроб

Об этом (Палатка с видом на сугроб) Palana.name сообщили в пресс-службе Камчатского края.
18 ноября 2008 п. Палана:
Белая тишина – это не просто снег, это маленькая избушка среди заснеженной, тихой тайги, и я в избушке над белым листом бумаги. В моей жизни такая тишина случалась несколько раз, и я помню каждое мгновение тех незабываемых дней. Увы, они не принесли мне ни одного произведения, хотя писалось запоем, зато оставили в душе пронзительную любовь ко всему, что меня тогда окружало, а с годами любовь эта переросла в тоску по самому блаженному в моей жизни уюту для души. Я мог вставать на лыжи и еще глубже окунаться в тишину, уходя в снега, думая при этом о чем угодно. Я весело, игриво готовил дрова, набивал ими печь, подолгу наблюдал за огнем, сидя перед ним на корточках. Я ложился спать, когда хотел, и вставал, когда окончательно просыпался. Я подолгу обдумывал фразы, предложения, правил их до изнеможения, стараясь достичь совершенства, как я его понимал, а затем рвал целые листы готового текста. Я никуда не спешил, я жил тишиной и свободой, жил мыслями, которые затем доверял бумаге. И при этом, как ни странно, ни разу не находился в одиночестве, вокруг меня были люди, они работали вместе со мной, пили, ели, ходили вокруг меня, разговаривали, смеялись, но я их почти не замечал. Так бывает: общаешься с людьми, а углубленно думаешь только о своем.
Впервые такая белая творческая тишина окутала меня в 1975 году в Кузнецком Алатау. Разрозненные до этого отряды нашей Сакволасской поисково-съемочной партии съехались вместе на реку Тумуяс, чтобы встретить зиму и закончить полевой сезон. Выпал снег, похолодало, работалось лениво. Наверное, сказывалась измотанность после активного трудового лета. Я документировал мелкие шурфы, горнорабочих оставалось немного, поэтому часа за три-четыре я справлялся и возвращался в лагерь.
Большую шестиместную палатку со мной делили горняки Саша Котов и Александр Трофимович Горелов. Мы с Котовым были ровесниками и друзьями, а Трофимыч – старый трудяга, закаленный в таежных скитаниях, перемежавшихся с недолгими отсидками в заключении. Таких у нас называли «бичами», хотя Трофимыч не холостяковал, в Междуреченске у него была квартира – то ли его, то ли сожительницы. Пьяница, конечно, он был еще тот, но, в принципе, - мужик замечательный, очень энергичный и веселый. Вечерами у костра он мог часами травить байки и прочие «невыдуманные», как сам называл, истории. Меня, как геолога, уважал, величал не по возрасту, и, собственно, сам предложил поселиться с ним в палатке. Мы с Сашей согласились и не пожалели об этом, потому что Трофимыч очень любил тепло и каждый вечер, а затем и ночь, поддерживал в металлической печке жар на таком уровне, что мы до утра лежали поверх спальных мешков. Общей заботой были только дрова, в остальном же инициативу брал на себя Трофимыч. В ту осень я с ним так сдружился, что потом несколько лет кряду брал его горнорабочим в свой отряд, а когда стал начальником партии, то и в партию.
Через неделю-другую нашей дружной жизни на Тумуясе на меня нахлынул поэтический зуд. Писать стихи было кому, я уже сильно скучал по ней, поэтому изливал душу сердечными строчками. Дальше – больше, пошли стихи серьезные. А там и записывать их захотелось, работать над ними. Часов в 7 вечера я уже затихал в своем углу, зажигал керосинку в изголовьи, открывал тетрадь с заветными набросками и углублялся в творчество. Мои сожители любили поболтать, посмеяться, поэтому быстро обратили внимание на мою неожиданную замкнутость и почти полную молчаливость. Они трепятся, веселяться, а я молчу, не реагирую. «Ну и черт с тобой», - обижался Саша. А Трофимыч перестал со мной не только разговаривать, но даже здороваться по утрам, считая, видимо, что я чем-то недоволен в нашей совместной палаточной жизни. А я, если честно, и понял-то это не сразу. А когда понял, тогда и они догадались о моем состоянии, и обижаться уже перестали. Так месяц и прожили: они сами по себе, а я – со своей тетрадкой. Сбегаю на шурфы, затем дровин из леса натаскаю, плотно пообедаю – и на нары, в свой теплый угол. В результате у меня появилась целая тетрадь неплохих стихов, которые зимой я отослал известному кемеровскому поэту Геннадию Юрову, а он их не только отметил, но и предложил мне стать участником областного совещания молодых литераторов. Правда, до этого дело не дошло из-за моей безалаберности, я не выслал ему «побольше стихов», как он попросил, но до сих пор приятно, что стихи у меня тогда получились. К сожалению, время ту тетрадь не пощадило, а дублей я не сделал.
Следующий поэтический «запой» случился у меня через два года после этого на Чарыше, в Горной Шории. Там стояла буровая вышка, документацией керна занималась молодая геологиня, но дополнительно туда почему-то отправили и меня. Зима была снежная, морозная, буровую вскоре заморозили, простой затянулся, и мы, два геолога, остались не у дел. Геологиню Надежду отозвали на базу, а меня оставили старшим – сторожить то, не знаю что. Всех забот у меня было – выйти по рации на связь и сообщить, что буровая еще стоит, происшествий нет. От безделья и зимней красоты вокруг я и ударился сначала в поэзию, а затем перешел на прозу, решив написать повесть.
Как это было здорово! Встану утречком, зарядку сделаю, сбегаю на кухню (простаивающих буровиков и меня кормила повариха) и надолго затихаю в своем вагончике. Отапливался он электричеством, поэтому забот – никаких, только пиши, читай, слушай радио, просто валяйся. И так – три месяца. Правда, буровиков и повариху до тепла вывезли, вышку временно законсервировали, а меня и механика оставили «жить». Так и передали по рации: «Живите пока, до особого распоряжения». Что мы с удовольствием и делали. Механик Леша – фамилии не помню – в своем балочке живет, я – в своем. Электричество он поддерживал, иногда пищу на двоих готовил, поэтому забот у меня не прибавилось. Лишь на одно отвлекался – охоту. Буровой мастер оставил мне двустволку и полный патронташ, лыжи у меня были свои, и я пристрастился гонять зайчишек. Механик Леша делал то же самое, только более усердно и результативно. Но мне результат был не важен, мне нравилось просто ходить по заснеженному лесу, мечтать, думать, а охотиться – уже походя, если попадались зайцы. На охоту я азартный, поэтому вскидывался тотчас и гнал косого до упора – или стрелял, или же он уходил. Зайчатиной меня Леша закармливал, поэтому я чаще даже специально пустым приходил.
Тайга на Чарыше красивая, густая, гористая. Березняки стоят стройные, светлые, а в распадках чернеет пихтач, перемежаясь с кедрами. После снегопадов все это сужалось, становилось уютным, теплым, мне нравилось неспеша двигать лыжами среди берез, постепенно забираясь вверх по склону, а затем катиться вниз, набирая отчаянную скорость.
В свой вагончик я возвращался усталый, но свежий и счастливый. После морозного воздуха щеки пылали здоровым огнем. Пил чай со сгущенкой и галетами, слушал музыку на «Маяке», а затем открывал тетрадку.
Наброски повести до сих пор целы: ерунда, молодость, наивность. Но процесс творчества мне понравился. Это был мой первый продолжительный писательский опыт. И я полюбил процесс, стал о нем тосковать. В результате, по прошествии двух десятков лет, я стал профессионально писать в газете, издал несколько книг, а ведь началось-то все на Чарыше. Тот мой Чарыш до сих пор мне снится, как одно из немногих мест на Земле, где я был по-настоящему свободным и счастливым.
Потом была Федоровка, это в Кузбассе, в отрогах Кузнецкого Алатау. Сейчас Федоровское месторождение рудного золота – гордость и надежда угольного Кузбасса, а тогда мы его только раскручивали. В истории Федоровки я стал вторым по счету начальником партии, сменив Перина. Мне было только 28 лет, но, видимо, что-то во мне заметили и назначили на сложную Федоровку, где все только начиналось: жили еще в палатках, хотя надо было готовиться к зиме, строить домики, завозить технику, начинать серьезное бурение и проходку глубоких шурфов. Все это легло на мои молодые плечи таким грузом, что я пришел в себя лишь глубокой зимой, когда домики уже стояли, две буровые вышки работали, шурфы во всю вскрывали золоторудные штокверки. Не верится, что удалось со всем этим справиться. У меня был свой дом - настоящий, рубленый, с большой кирпичной печкой, двумя окнами и тамбуром, забитым березовыми дровами. Из заброшенного геологоразведочного поселка Каным я привез для себя стол бывшего начальника Канымской партии, писателя Власова. За этим столом он написал свою повесть «Кара-тайга». Я, зная это, решил продолжить традицию и тоже взялся писать. Но былого «запоя» не получилось. Сказалась занятость. И, все же, чувство счастья осталось. Три года я руководил Федоровкой, после чего уехал на Камчатку.
Золотые россыпи реки Кондыревой, что на самом севере полуострова, в Пенжинском районе, стали моим первым производственным объектом на новом месте. А осенью я был назначен начальником отряда, которому предстояло разведать золотую россыпь реки Кичаваям.
Какое-то время в штате отряда я был один. Да и, честно говоря, не очень понимал, что отряд должен делать в тундре зимой, если на месте работ еще ничего не было, а холода уже надвигались. В поселке Первореченске, на базе нашей Пенжинской партии, у меня была однокомнатная квартирка с печью и бочкой для питьевой воды возле входной двери. Стол, стул, кровать со спальником, да электрическая плитка – вот все мое имущество. Под кроватью – рюкзак с вещами, на столе – старенькая портативная пишущая машинка, взятая в конторе, и две-три книги из библиотеки. В основном я читал тогда Паустовского и Соколова-Микитова.
Поселок Первореченск лежал в руинах. Четыре ряда квадратных домиков посреди голой, продуваемой тундры на берегу холодного Пенжинского залива построили геологи в 1960 году. Здесь шумела активная, интересная жизнь, в поселке базировалась Северо-Камчатская экспедиция, она разведывала несколько месторождений, вела поиски ртути и россыпного золота. Позже ее слили с Олюторской экспедицией, находящейся в поселке Корф, на другом побережье Камчатки. И люди и название Северо-Камчатской экспедиции переехали из Первореченска туда, а здесь осталась перевалочная база и транспортный участок из нескольких тракторишек С-100 для зимних перевозок. Постепенно Первореченск захирел, домики стали разваливаться. В начале 1980 годов в поселке расквартировали Пенжинскую партию, подчиняющуюся Корфу, в задачу которой входила разведка многочисленных тогда уже золотых россыпей Пенжинского района. К моему приезду свободного жилья в Первореченске было много. «Выбирай, где хочешь», - сказал начальник партии Миша Попович, обведя рукой половину поселка, лежащего практически в развалинах. Я угрюмо кивнул головой и стал обходить «жилфонд». Окна выбиты, дверей нет, а кое-где и пол отсутствует. Но все это можно было поправить, я же искал самое главное – целую печь. И в результате наткнулся на приличную квартирку, где вообще все было цело, даже дверь утеплена. Из заброшенного домика принес стол, из другого – кровать и стул. Выпросил у кого-то лишнюю электроплитку, нашел бочку для воды, привез тележку пыльного угля из котельной и заселился. Оказалось, не прогадал, лишь через год стала дымить забившаяся сажей печь, но до этого я прожил в квартирке просто замечательно.
За стенкой жили молодые парни, свежеиспеченные дембеля, приехавшие из Петропавловска – Саша Снижко и Олег Кошевой. Оба работали вездеходчиками, мотались по тундре на тяжелом ГТТ. В поселке бывали редко, но всякий раз, когда появлялись, отводили душу музыкой и водкой. Оба тогда ухаживали за своими будущими женами, Саша Снижко за красавицей Любой Жильцовой, Олег – за Ларисой Клюевой. Парни приглашали девчонок в гости. Громкая музыка, шум, крики, смех, конечно же, мне мешали, но у них была своя жизнь, поэтому приходилось терпеть. Иногда, правда, бесконечно повторяемые слова и гитарные ритмы Юрия Антонова начинали стучать в голове, становилось тошно, хотелось тарабанить в стену кулаком, но я вспоминал, как недавно на Кондырево Сашка Снижко подряд по двое суток не выпускал из черных, промазученных рук рычаги вездехода, а мы молились на него, укладывали спать, а затем ждали, когда отоспится и доделает работу. И он доделывал ее, не считаясь ни с чем. Парни эти – трудяги, безотказные, честные. Скоро они отремонтируют свой старенький ГТТ и уедут на всю долгую зиму в тундру, будут вспоминать эти шумные вечера, своих девчонок, мечтать о них. И девчонкам после отъезда парней не к кому будет тянуться, потому что Первореченск – это всего лишь малюсенький поселочек, женихов найти трудно, а девчонки выросли, им нужны парни. Поэтому я терпеливо молчал. А уж когда Олег и Саша уезжали, и за стенкой надолго воцарялась тишина, то отводил душу в творчестве. Писал, читал, думал.
С окружением мне повезло. Начальник партии Миша Попович оказался большим любителем и знатоком литературы. У него в доме кучами лежали толстые журналы, полки были забиты книгами. Любил и знал литературу кочегар (по-моему, он работал тогда кочегаром) Юра Василевский. Председатель поссовета Юрий Николаевич Соколов тоже был начитанным человеком. Так что, было с кем и о чем поговорить.
Читаю Паустовского и жалею, что не художник. Очень четко вижу его образы, хочется рисовать. Его «Черное море» написано так просто и легко. Читать не устаю, а мысли и сердце работают. Надолго останавливает концовка главы «Артемида-охотница» – о скитаниях с художницей Сметаниной по пустынным степям и побережьям. Всего-то несколько десятков строк, но в них и радость скитаний как таковых, и радость скитаний именно с женщиной, и именно с художницей, и именно увлеченной. В них и красота жизни, и ее прошлое, и будущее, и даже интересные сведения по археологии. Я смутно представлял даже амфоры, а есть еще и пифосы. Я увидел цвет древней посуды. Я видел сидящих на кромке теплой земли людей, видел морскую живность. На душе светло, и вот я уже размышляю вслед за Паустовским о «недалеких временах, когда неторопливое созерцание будет признано столь же необходимым для человека, как сон и чтение».
Надо учиться писать! Писать так! Острая тоска по любимым местам и воспоминания о любви рождают искры сюжетов. Сколько их в голове, и все – из сердца. Как и когда реализовать эти сюжеты?
Небо над Первореченском потемнело. Мелко и невидимо посыпал снег. По мерзлой, голой земле в прямоуголнике света, падающего от окна, ходят сороки и выклевывают вмерзшие отбросы. Я всегда считал, что сороки прыгают, но вот, вижу, они по-вороньи, неторопливо переваливаясь, ходят. Надо же. Вспоминаю виденных недавно в Манилах сорок и воронов, сидящих на голых тополях, похожих на гирлянды лакированных игрушек.
Опять возвращаюсь к Паустовскому. В нем, в Олеше и Лили Промет черпаю вдохновение для работы над своим рассказом. Это бездонные колодцы. Жаль, Лили Промет переводная. Хоть изучай эстонский, чтобы читать ее в оригинале. Но и в переводе ее миниатюры чудесны. Кто это, Г. Муравин, переводчик?
Большие мастера в чем-то похожи. Может быть открытостью, глубинами душ, традициями? Удивительно, но Лили Промет на фотографии в книжке походит на Генриетту Зонтаг с картины Делароша. Зонтаг пленительна и чиста, как первая любовь. Промет притягивает своим умом и простой женской красотой. Она смотрит прямо, и можно заглянуть в ее душу. Зонтаг на картине смотрит в сторону, поэтому в нее не заглянешь, она загадочна. Остается только вздыхать по ее красоте и душе. И, все же, они похожи. То-то я, разглядывая Промет, удивлялся: кого она мне напоминает? Вдруг понял. Сверился – точно! Удивительно! От слова – к душе, далее – к облику. Вкус ведет далеко. Это нить неожиданной мысли, тень которой я вижу давно. Мистика? Или закон углубления, проникновения в предмет?
Сюжеты, сюжеты… Как их много, как просятся они на бумагу. Пока они в виде вспышки, бесформенной, расплывчатой мысли, - они хороши, но когда начинаешь пытаться надеть на них форму, они ускользают. Как угадать их длину, ширину и глубину, чтобы зачерпнутое не расплескать, неся к бумаге? Вот в чем сложность. Вспышки, сплошные вспышки… Как трудно быть один на один с листом бумаги, с могучей литературой, со своими неумелыми мыслями и необъяснимыми чувствами.
Так я упивался жизнью, свободой, муками творчества. Днем – работа, люди, разговоры, споры. Вечером только милое и нежное лицо Генриетты Зонтаг на шершавом, желтеющем журнальном листе освещает мою комнату. Печь топится, но ветер проникает всюду и быстро уносит тепло. Держу ноги в теплых ботах, а тело в свитере. Не холодно ли тебе с открытыми плечами, Генриетта? О, графиня, как Вы прекрасны, нежны и далеки, как мои бесконечные сюжеты, вспышки которых я не успеваю ухватить.
2.
Река Кичаваям впадает в Пенжину с левой стороны, как раз ниже бывшего аэропорта районного центра Каменское. Сейчас аэропорт не работает, а тогда принимал реактивные «Як-40». Они начинали снижаться как раз над нашим палаточным лагерем, который встал в сентябре 1983 года на выходе Кичаваяма из Понтонейских гор. Именно в этом месте геологи Северо-Камчатской экспедиции нашли золотую россыпь, нашему отряду предстояло ее разведать.
Лагерь наш маленький – четыре палатки и огромная куча дров. Я живу один, мой напарник геолог Леня Лепшин вылетел в Корф сдавать экзамены по буро-взрывным работам. Бесконечно топлю печь и три раза в день выхожу на связь. Метет, проходчики мои залегли, ждут, когда утихнет непогода. А я жду, когда встанут проходчики. На работу они не разгонятся, особенно если она не по прямому их назначению. Готовимся к буро-взрывным работам, срочно строим склад для взрывчатых материалов, поэтому временно не до проходки шурфов и промывки проб, а мужикам это не нравится. Вот и волынят, как могут. Собственно, нам и строить-то не из чего, поэтому активной работу не назовешь. Вкопали столбы для ограды вокруг будущего склада, натянули колючую проволоку, осталось поставить ворота, но нет досок, чтобы их сколотить. Нет свободной палатки для сторожки, пока еще не перебросили вертолетом из Понтонейской партии металлические контейнеры для собственно склада. Каждый день ставлю эти вопросы перед начальством по рации, но север – есть север, все идет по его неторопливому расписанию. Приходится учиться не кипятиться и подстраиваться под это расписание.
Подкидываю дров в печь, зажигаю сразу две керосиновые лампы и сажусь за самодельный стол. Время моего творчества!
Друзья мои, чтоб раз и навсегда
Покончить с недосказанностью темной,
Я сразу вам скажу: все ерунда,
Я жизни не ищу себе укромной.
И в тундре я не прячусь от забот,
Как и в тайге не прятался когда-то,
Здесь, в общем-то, общительный народ,
Нормальные и честные ребята.
Морозом руки их обожжены,
И лица поисхлестаны ветрами,
Как будто для Камчатки рождены,
Они сроднились с этими краями…
Я задумываюсь. Нет, пока не над формой, над содержанием. Хочется сказать что-то о своих мужиках, о их нелегкой жизни здесь, на севере. Они вообще в жизни не устроены, а еще и здесь, в геологоразведке, не устроены дважды. Но эта жизнь им привычна, они любят ее, многие живут так один, а то и два десятилетия, и будут жить до конца дней своих. Например, Гена Бахтин, промывальщик, замечательный парень, так и уйдет в мир иной промывальщиком Севера. Чуть раньше уйдет промывальщик Михаил Иванович Татаренко, съеденный чахоткой. Может быть, и еще кто, да я не знаю, информация прошла мимо меня. Но пока они все живы, здоровы, лежат в палатках, недалеко от меня, слушают транзисторы, о чем-то спорят, читают журналы.
Читать мужики мои любят, особенно, я заметил, Николай Иванович Бобряшов и тот же Гена Бахтин. Журналы «Новый мир», «Наш современник», «Сибирские огни», «Дальний Восток», «Юность», многие другие – постоянно лежат в изголовьях постелей и в ящиках под нарами. И каждый вертолет все везет и везет газеты, журналы. Причем, выписывают периодику так, чтобы не повторяться, поэтому чтива у нас много. Я постоянно побираюсь у мужиков, и всякий раз поражаюсь открытиям.
Когда от чтения, трепа и музыки устают – идут на охоту или рыбалку. Самый результативный охотник – Кудряшов, рыбак – Бобряшов. Недавно Кудряш добыл лису-огневку, а так все таскал зайцев. Я тоже иногда хожу на охоту, но почему-то впустую. Только раз подстрелил куропатку, да как-то видел улепетывающего зайца, стрелять в которого не было смысла. А вообще, живности здесь много, особенно горностая и куропатки. Видели мужики следы россомахи, а осенью нас долго донимал медведь.
Через пару дней ветер стихает, начинает прижимать морозец. Я предлагаю проходчикам пойти на шурфы. Встаем на лыжи и отправляемся вверх по Кичаваяму, на правую террасу. Нахожу приметный ложок, от него рулеткой отмеряю нужное расстояние до разведочной линии, вынесенной на карту, задаю шурфы. Проходчики начинают копать, настроение у них заметно улучшается. Но с меня начальство из Корфа, да и Миша Попович из Первореченска спрашивают за склад ВМ, поэтому радость мужиков едва ли будет долгой. Как только привезут контейнеры и доски, опять переключимся на склад.
Возвращаюсь в лагерь не лыжней, а узкой старицей, заросшей ольхой. Буквально из-под лыж выпархивают куропатки. Снег ярко искрится, солнце – навстречу, слепит глаза, поэтому не успеваю рассмотреть, куда улетает стая. Кругом все исхожено птицами, следы ночлега и долгой кормежки. Ладно, пусть себе живут, иду домой. Голые, заснеженные сопки ярко лоснятся на солнце. Так и кажется, что они излучают тепло.
Дни короче,
Длиннее ночи,
Глубже снега,
Тяжелей облака.
Поэтический зуд гонит в палатку. Набиваю печь ольхой, горящей долго и жарко, засвечиваю лампы, сажусь за стол. И снова время мое!
Представители бродячего люда часто становятся писателями, а кое-кто вырастает и до широкой известности. Я, как и многие мои ровесники, особенно с романтическими душами, еще в ранней молодости увлекся книгами Григория Федосеева. Первое, что прочел – роман «Мы идем по Восточному Саяну». Кто был Дерсу Узала для Арсеньева, все мы хорошо знаем. Но тут в нашу жизнь вошел охотник, следопыт, мудрец по жизни Улукиткан – друг и спутник геодезиста Федосеева, прошедшего за свою жизнь немыслимо дикими, нехоженными тропами Сибири. Уликиткан затмил Дерсу Узала. Может быть потому, что оказался новее, современнее, ближе к нам по времени. Да и места, где бродил Федосеев, о которых писал, были мне, например, ближе, чем Уссурийская тайга или Приохотье Хабаровского края.
Другой писатель, которым я увлекся чуть позже, - Олег Куваев. Этот совсем оказался своим. И романтика у него откровеннее, призывнее. Мы с ним чуть-чуть разошлись во времени: он очень рано умер, я не успел опериться. Если бы успел, обязательно разыскал, постарался познакомиться. Немного позже, прилетев в Магадан, я с интересом разглядывал хибары в районе порта, ведь говорили, что где-то здесь одно время жил и творил Куваев.
«Походная палатка иногда кажется более надежным убежищем, чем городской дом. Потому что в палатке ты, прежде всего, рассчитываешь на живую силу: свою и товарищей. Камень же городских зданий мертв, но дает иллюзию, что можно на него положиться».
Я много жил в палатках, поэтому знаю, что это такое. Матерчатая стенка палатки действительно кажется надежной. Она – единственная крыша и тепло на обширной территории. Ноги несешь в нее, в ней полностью расслабляешься. Сидишь в ее тени летом, или у печки зимой, слушаешь свое усталое тело, блаженствуешь и знаешь, что завтра уйдешь снова и опять расслабишься лишь в палатке. В городе зайдешь в кафе, библиотеку – и домой можно не спешить. И повсюду люди, которых ты не знаешь, которые не откроются тебе среди городской суеты. В палатке же ты познаешь в соседях все.
Куваев тоже много жил в палатке благодаря родственной мне специальности – геофизик. Вместе со своими великолепными героями он обживал, изучал Север, покорял снежные вершины, голодал, мерз, матерился и пил спирт. Хотя нет, как пишет Ю. Васильев, «он не пил спирт, потому что его пьют довольно часто в кино и книгах, а больше любил вино – и вкуснее и не так дерет горло». Даже в этом Куваев был романтиком!
Но только ли романтикой привлекли меня его книги? Да, она откровенно и браво улыбается даже из названий куваевских повестей и рассказов: «Берег принцессы Люськи», «Дом для бродяг», «Тройной полярный сюжет»… Но есть в них что-то более глубокое, чистое, свежее, откровенное, человеческое, что, цементируя романтику, делает произведения не только красивыми и увлекательными, но и умными. Тишина закрадывается в душу после куваевской «розовой чайки», хочется стать чистым. А не это ли самое главное в человеке – желание очиститься? Куваев и Федосеев очищают, воспитывают. Им веришь, потому что они настоящие, герои их настоящие, они сами по-настоящему жили.
Один из героев Куваева говорит: «Свою землю мы уже изучили до чертиков, но все равно есть много чудаков, которые ищут. Например, Атлантиду. Или плывут на плоту через океан, или строят города. Так будет бесконечно. Триста шестьдесят градусов неизвестности».
Человек познает себя, ему все нужно. А живет он так мало. И так много надо успеть сделать за короткую жизнь, понять, зачем она была тебе дана.
Позже творческую линию Паустовского - Федосеева – Куваева, понятную и близкую мне, привлекающую меня, продолжат, увы, совсем немногие писатели, хотя читал я многих: Леонид Пасенюк, Федор Конюхов (да, тот самый, я его считаю прекрасным писателем), Сергей Пасенюк (сын Леонида Пасенюка), Радмир Коренев и Геннадий Струначев. Немножко отдельно от них стоит романтик истории Борис Полевой, но и его условно могу причислить к «моей» линии, обойме. Но, что самое поразительное, этих людей, за исключением Конюхова, я знал и знаю лично, дружил и дружу. Вот ведь как бывает: из огромного сонма хороших писателей, мне ближе всех оказались те, с кем свела жизнь. А случайно ли свела, коли так? Уверен, не случайно. Ибо с некоторых пор точно знаю, что в чистом виде случайностей в жизни не бывает. Совсем не случайно сошелся я с Пасенюками, специально искал возможность познакомиться. И получилось. К Борису Полевому целенаправленно пришел в гости, будучи в Петербурге. Радмир Коренев сначала стал учителем моей дочери, а затем уже я познакомился с ним. С Геннадием Струначевым судьба свела меня в одной редакции и даже в одном рабочем кабинете. Творчество этих писателей очищает, дает импульс, заставляет задуматься и призывает меняться.
Но, сидя в заснеженной палатке на берегу золотоносной речки Кичаваям, я ни о чем подобном еще не думал. Во мне лишь сверкали импульсы назревавших сюжетов, и кипела жажда писать. И я писал, лишь бы удовлетворить эту вспыхивающую страсть. Но, как оказалось, удовлетворить ее никогда уже нельзя. Она – до конца, причем – сильнее самой той жизни, которая и вызвала эту страсть, сильнее живой романтики, живой геологии, или живого моря. Все это бросаешь ради «белой тишины», ради того, чтобы остаться один на один с чистым листом.
3.
Перед новогодними праздниками и после них снегу навалило столько, что от наших палаток остались видны лишь печные трубы. Глубокие сугробы легли на реке и склонах сопок. В экспедиции о нас забыли, даже новый главный инженер Виктор Печенюк, обычно активно интересующийся всеми делами, перестал задавать мне по рации вопросы. И вертолеты присылают редко, поэтому остро не хватает многих продуктов. Мне остается только догадываться, что все это происходит потому, что на Камчатке полностью сменилось высшее геологическое руководство, по цепочке смена идет в экспедициях, поэтому жизнь затихла, все сидят, поджав хвосты, не высовываются. Не высовываемся и мы, терпим, ждем.
Наконец, слышу по рации оживление, все обсуждают новость: из Петропавловска в Корф летят горнотехническая и профсоюзная инспекции, посетят Аметистовую партию и участки нашей, Пенжинской. Экспедиционный инженер по подземке Сан Саныч Богатырев предупреждает начальника Аметистовой партии Григоренко, чтобы тот временно прекратил работы на первой, сложной, штольне. А меня предупредил, чтобы готовил к приему склад ВМ. А что готовить, если склад не доделан? Только на днях Леня Лепшин прилетел на участок и привез по моей просьбе ручную дрель, с помощью которой проходчики с большим трудом и долгими чертыханиями просверлили в металлических контейнерах по четыре дырки, чтобы приладить двери. К дыркам приставили шарниры, загнали гвозди и загнули с обратной стороны. Смех и грех, но это они назвали клепкой. Пришлось давать разгон и посылать переделывать.
Комиссия оказалась многолюдной, сопровождали ее инженер по ТБ экспедиции Галина Николаевна Русенко и горняк Богатырев. Пошли смотреть склад. Сторожка – обычная палатка, холодная, без печки, нет окна. В ней же – маркираторная для детонаторов из-за отсутствия других помещений, а это не положено. Металлические контейнеры не соответствуют заявленной емкости склада, но привезли именно эти, освободившиеся в одном из отрядов, отработавших летний сезон. Я и за эти был благодарен, но выяснилось, что все усилия оказались напрасными. К тому же мои проходчики все-таки так умудрились приклепать двери к контейнерам, что шарниры поставили в одну сторону, и двери при открывании упали.
Лагерь наш вообще привел комиссию в уныние: снежная целина с желтыми пятнами мочи, а под глубоким снегом – темные, неосвещенные, черные палатки. Бывают палатки разных цветов, нам прислали черные, унылые. В них тесно, нары рядом с печками, жизнь проходит при керосиновых лампах. «За что народ мучаете?» – обращаясь к Русенко, спрашивает инспектор РГТИ Генкст. А той и ответить нечего, глаза опустила. Вместе с ней хожу с опущенными глазами и я – начальник отряда.
Другой инспектор РГТИ Витя Удовиченко отводит меня в сторону: «Ну, Саша, ты и попал на работку в эту дыру. Загнешься, и никто не заметит. А ведь на Камчатке есть такие интересные участки, где жизнь кипит…»
Юра Офицеров, старший инженер по ТБ нашего геологического объединения, мой товарищ по учебе, тоже качает головой: «В Корфе нас уверяли, что ты всем снабжен под завязку…»
Склад не приняли, замечаний – на две страницы. Улетая, забрали Леню Лепшина дополнительно сдавать экзамены по буровзрывным работам. Хотя, при чем здесь Лепшин, если лепили склад из ничего?
После отлета комиссии нас надолго оставили в покое. Только один раз приходил вертолет с продуктами и пиломатериалом, да главный инженер нашей партии Игорь Колесниченко приезжал с Сашей Снижко на вездеходе, привез металлический зумпф для подогрева воды при промывке проб. Этот зумпф дал нам возможность начать промывку, иначе вся проходка шурфов, сделанная до этого, могла пойти прахом.
Как раз ударили морозы со жгучими пенжинскими ветрами, промывальщики работали в клубах пара, ничего не видя вокруг. Но работа шла, и это радовало. Веселее пошли дела и у шурфовщиков. К тому же прибыл новый техник-геолог Сергей Спивак, только что окончивший университет, молодой, энергичный, инициативный, поэтому моего присутствия на шурфах уже не требовалось. Дни стали совсем короткими, солнечного света хватало только на дорогу до шурфов и обратно, документировать было почти некогда. Но шустрый Сергей успевал, бывая еще и у промывальщиков. Мне оставалось только сидеть на рации, да готовить дрова и пищу.
В газете «Известия» (почты с последним вертолетом привезли кучу), натолкнулся на интервью с поэтом Андреем Вознесенским, в котором он сказал слова, сильно меня задевшие: «Все чаще в нашей жизни я различаю новый склад характера – в стихах я назвал его «мыслящим промышленником». Люди дела, современного склада ума, «деловые сумасшедшие». Да, где-то очень далеко, за этими снегами, ледовыми морями, новыми снегами, есть Москва. Жизнь у москвичей другая, насыщенная, они видят тенденции. Там можно быть «деловым сумасшедшим», и можно заметить это поэту, литератору. Здесь нельзя, мирок узок. Прав Удовиченко, есть места, где жизнь кипит. Здесь же, на Киче, похоже, не закипит никогда. А сидеть в тишине, покое и ждать, когда сюжетные проблески превратятся в открытия, и я начну писать, можно до бесконечности. Писать не о чем, разве что воспоминания о былых геологических скитаниях.
А поэт Вознесенский, между тем, оказался прав, и скоро «деловые сумасшедшие», «мыслящие промышленники» активно заявили о себе, началась перестройка, стали появляться сначала кооперативы, затем совместные предприятия, ИЧП, ООО, ОАО и т.д. А там и страну развалили, поделив нажитую собственность, вывезли денежки за границу, стали называться олигархами и монополистами. А тех, кто трудился в снегах, там и забыли. Вместе с их великими мыслями, трудовым энтузиазмом, самопожертвованием, идеалами и прочим. И живут они в одичавшей тундре до сих пор.
А я заболет. Недомоганья стали частыми, температура стабильно держалась около 37. Кашель, боль в легких. Чувствовалось воспаление.
Все дело в том: дышу лишь ртом,
Нос заложило, простуда свалила.
Районный центр Каменское виднеется всего-то в двадцатикилометровой дали. Нужно встать на лыжи, дойти до аэропорта, а там уже рукой подать до поселка, в котором есть больница. Я критично обвожу взглядом свою палатку «с видом на сугроб», как мы шутим, и решаю пойти. В конце концов, здоровье - прежде всего. Мы и здоровые-то не очень нужны, что говорить о больных.
Назавтра с восходом солнца ухожу. Потуже затянув пояс на ватнике, закидываю на спину тощий рюкзак, прощаюсь с мужиками и двигаюсь вниз по Кичаваяму. Лыжи скользят ходко, через час пути спина взмокла. Пришлось остановиться, чтобы остыть. Но долго стоять некогда, солнце садится через четыре часа после восхода, а путь предстоит длинный. По моим расчетам, выйти к берегу Пенжины я должен часам к восьми вечера. Надеюсь на луну, да на звездное небо. И на речку Кичаваям, долина которой выведет к большой реке, к аэропорту.
Снежный наст твердый, деревянные лыжи звенят. В рюкзаке побулькивает термос. В зарослях кедрового стланика деловито квохчут куропатки. Солнце повисло над горизонтом. На небе прорисовалась луна. Мои усы заиндевели, но сосульки смахивать лень. Я ходко иду, стараясь дышать ровно, как при плаваньи.
Думаю о росомахе, которую встретили несколько дней тому назад проходчики, возвращаясь в лагерь. Рассказывали, как она тяжело бежала, изгибая лохматую спину, проскользнула по верху белой сопки, рявкнув на них перед тем, как скрыться за гребнем. Я с надеждой вглядываюсь в синеющую тундровую даль: вдруг появится. Зачем? Да просто так, из любопытства.
Еще я думаю о Понтонейских горах, которые дыбятся за моей спиной. Я представляю, как с каждым движением моих лыж они, уменьшаясь, отдаляются. Значит, я приближаюсь к цели. Оглядываюсь: увы, горы совсем близко. От них не так-то просто уйти.
Солнце село. Сразу лицо опалил ветер. Дыхание сбилось, защекотало в носу. Синева снегов загустела и стала чернеть. Но сопки, отютюженные ветрами, ярко заблестели под лунным светом. Глаза быстро перестроились, я уверенно продолжаю путь, хотя мир мой сузился до километра. Дальше – темнота. И звезды с луной на небе. Но я знаю, что вокруг меня Камчатка, север, а значит – я дома. Мне нечего бояться, этот мир – видимый и невидимый – мой, привычный. Я люблю его. Я еще не знаю, что уже не вернусь в эти края хозяином, а буду отныне только гостем. Но я буду всегда помнить, как жил в этих снегах, испытывал муки творчества, как шел и думал о росомахе, о Понтонейских горах, о шурфах, которые остались с открытыми, стылыми забоями. В них нужно было найти золото. Но его найдут уже другие. А я напишу об этих людях. И это станет продолжением моей жизни.
А пока я иду к Пенжине, в Каменское…

Благодарим за просмотр этой информации на нашем Паланском портале. Надеемся, что новость Палатка с видом на сугроб вам понравилась. Есть небольшая рекомендация, если вы хотите быть в курсе всех событий нашего поселка, то рекомендуем зарегистрироваться на портале www.Palana.name.